Консультпункт

 

В Доме литератора работает консультпункт. Известные курские поэты и писатели, краеведы и публицисты дают консультации по вопросам работы с литературными произведениями, рукописями, издания книг, презентаций, организаций Дней автографа, встреч с писателями, проведения творческих вечеров, литературных мероприятий.

 

График работы консультпункта: Ежедневно с понедельника по субботу, с 10 до 15 ч.

Адрес: г. Курск, Красная площадь, 6, Дом литератора. Контактный телефон: 703-933

Марина Маслова. Мысли у памятника Николаю Гребневу

ЧЕТВЁРТЫЙ ТОМ ЖИЗНИ…
Мысли у памятника Николаю Гребневу
 
Девятого августа была я на Северном кладбище Курска, где открывали памятник писателю Гребневу Николаю Ивановичу, ушедшему от нас 12 сентября 2020 года. Памятник необычный, в форме раскрытой книги, и на правой "обложке" выгравирован портрет "автора" со словами о добре и служении людям.У основания памятника были расставлены изданные книги писателя, в том числе его знаменитый трёхтомник, и рядом с ними можно было прочесть авторские слова: «С добром в сердце созидайте, творите поступок…»
Срезала дома несколько веточек цветущей гортензии, ослепительно белой, и принесла имениннику (9 августа Николай Иванович родился в 1944 году), с молитовкой положила у его ног. А когда стояла во время речей надгробных, всё больше с административно-комсомольским и "молодогвардейским" уклоном (работал Николай Иванович долгое время и в общественных организациях комсомола и в курской газете «Молодая гвардия»), всё думала: а креста-то нет теперь на могилке, только книга эта каменная... И хотелось мне сказать... выйти и сказать, что Николай Иванович не только был активный деловой человек, как его тут все вспоминают, но ещё он был всё-таки и христианин, и ни разу не отказался от тех слов христианских, которые я о нём написала... И от иконы святителя Николая Чудотворца не отказался, а очень радовался этому подарку, благодарил, внимательно, бережно рассматривал лик святого, своего небесного покровителя... Это была икона нашей школы, Курской иконописной школы во имя преп. Андрея Рублёва, которую подарила я Николаю Ивановичу на день рождения.
То есть не чуждо было ему христианское чувство, хотя никак не афишировал он свои религиозные взгляды. А за рассказ «Христово Воскресение на Глинище» его даже укоряли, как он мне признавался, что будто бы он там слишком самонадеянно выразился, вложив в уста своего умирающего героя слова: «Прощай! Встретимся в раю!». Дескать, рай вам не светит, вы неверующий. Николай Иванович горевал по поводу таких укоров и, узнав однажды, что пишу статью об этом его рассказе, попросил:
- Вот напиши про это, напиши… Правильно ли меня ругали? Ты ж в церкви, всё знаешь…
Я отвечала ему, что ничего я не знаю, но есть канонические тексты, молитвы, из которых мы узнаём, что христианину мечтать о райских обителях не запрещено, а точнее – уповать на милосердие Божие; если Бог обещал, то мы должны Ему верить. И когда напечатали эту мою статью о нём в журнале «День литературы», Николай Иванович улыбался хитровато:
- Вот теперь пусть попробуют мне сказать, что я был неправ…
Погрузившись в воспоминания, краем уха улавливала, что религиозных убеждений писателя никто в своих надгробных речах не касался. И про себя  решила: дадут слово - скажу, а нет - так и промолчу тихонько, зачем самой выскакивать. От Союза писателей России выступили председатель нашей региональной организации Евгений Семёнович Карпук и прозаик Николай Дмитриевич Пахомов. Да ещё душевно говорил приехавший из Москвы известный российский художник, скульптор Геннадий Иванович Правоторов, как-то застенчиво признавшийся, что он ещё и поэт. После таких ярких фигур высовываться не стала. Помолилась об упокоении души усопшего, а после зашла на могилки к нашим «курским соловьям», поэтам – Юрию Асмолову и Алексею Шитикову, лежат они почти рядышком, приветливо, с улыбками взирая со своих гранитных надгробий. И прозаик Николай Гребнев теперь будет перемигиваться с ними с обложки своей гранитной книги. Так задуман памятник: и на восток смотрит усопший, и на запад; и внутри «книги» его портрет с букетом луговой овсяницы, и на «обложке» благодушное лицо автора тоже с книгой в руках, так что всем сразу ясно, что здесь нашёл упокоение широкой души человек и русский писатель.
На открытии памятника были представители курских СМИ. И уже через три часа в интернете появился репортаж, начинающийся словами: «Ранее на могиле мастера слова располагался только крест. Сегодня поклонники творчества, друзья и близкие могут без труда найти мраморную книгу, на страницах которой изображен автор»…
Это, конечно, хорошо. А всё же больше беспокоит меня то, чтобы душа писателя могла «без труда найти» то, что обещано людям в Божьем обетовании…
Кстати, не думаю, что здесь верно названа книга мраморной. Чёрный мрамор  – слишком дорогостоящий материал, а могильные памятники делаются из чёрного гранита.
Вспоминать Николая Ивановича Гребнева в этот день помогает мне его проза – три небольших томика, подаренные мне в курском Домлите. Сам автор называл их томами-домами, а интервью с ним об этом трёхтомнике называлось во многих публикациях авторской фразой: «На хуторе моём три Дома», хотя подразумевались не только книги, но и дела – издательский дом «Славянка», Дом литератора и Дом детского творчества.
Держу в руках его томики-домики, рассматриваю обложки, заглядываю внутрь, листаю, читаю…
И думается: всё-таки бумажные тома гораздо теплее, чем тот, гранитный…
Теперь, пожалуй, можно назвать эту надгробную раскрытую книгу четвёртым томом жизни Николая Гребнева…
Это я вспомнила рецензию Василия Дворцова «Три тома жизни Николая Гребнева. О юбилейном трёхтомнике», опубликованную в 2015 году в «Дне литературы». Радуешься, читая, как тепло умеет отозваться писатель о писателе…
«Правильнее рассматривать трёхтомник не как вещь саму в себе, не как самодостаточное произведение, а как неисчленяемую жизнь автора. Три тома его повседневно-бытовых и гражданских рассуждений, затяжных его сердечных влечений и спонтанных антипатий, убеждений и сомнений, сокрушательств и веры. В этих книгах – жизнь человека в её полноте и многогранности, жизнь добрая и мудрая, много повидавшая и выстрадавшая, но прошлыми испытаниями только укреплённая, и потому простирающаяся в будущее без цинизма, без отчаянья. Перелистывая страницы, буквально греешься этой жизнью, как греешься хорошим, мирным, душевным соседством».
Совершенно согласна с каждым словом писателя.
Хотя далее в его тексте есть и неточности: среди учеников Евгения Носова Василий Дворцов называет Николая Еськова и Владимира Авдеева. Еськов, конечно, не Николай, а Михаил Николаевич. А писателя Владимира Авдеева мы среди курян, сколько ни вспоминали с Борисом Агеевым, так и не вспомнили. Нет у нас такого. Если речь об учениках Носова, то первое, что приходит здесь в голову – автор перепутал фамилии: ближайшим другом Николая Гребнева из таковых был Владимир Детков, родившийся в Наро-Фоминске. Он был предшественником Гребнева на посту председателя региональной писательской организации. А писатель Владимир Авдеев, родившийся в Нижнем Тагиле, к Курску вряд ли имеет какое-то отношение.
А в остальном – ни с чем не спорю. Рецензия Василия Дворцова касается тех же произведений, которые отмечала для себя и я. О некоторых из них  писала статьи. Вот и сейчас хочу кое о чём рассказать чуть подробнее…
 
БОЯН С КОЗИНИНОГО БУГРА
 
…сокровенный опыт личности –
самый глубокий источник творчества.
Михаил Лобанов
 
… прекрасное и удивительное
можно видеть в скромном и простом.
Николай Гребнев
 
 
 
«Отец подозвал меня, положил руку на плечо.
– Вон в том самом месте, где взошло солнышко, – родина твоя, Коммунар, там четырнадцать лет назад ты и родился. Так совпало: от 9 августа оставалось ровно девять месяцев до 9 мая – Дня Победы! Но радость случилась вперемешку с печалью – пришло известие: твой дядя Коля, мамин брат, сгорел в танке… Так что жить тебе и стараться за двоих».
…Пока не дочитала книгу до этого места, уверена была, что буду писать об авторе как-нибудь иронично, в том же духе, как он сам до сего момента писал о себе. Уже были прочитаны разделы «Публицистика», «Биографии строки», шуточные «Советы начинающим», где с особенным удовольствием восприняла рассказ «Как мы в Тускари ловили рыбу». С некоторой даже ревностью прочла те страницы, где внук писателя Дениска впервые выдернул из реки карася. Хотелось даже возмутиться: это же я так кричала на Сейме, когда у меня клюнул большой лещ!И я всё так же точно расписала про свою удачную рыбалку в маленькой зарисовке «Духов день на реке Сейм». Только показать свой опус не решилась никому из писателей. Напечатала его в детском журнале «Троицкий лучик», который сама же издавала, печатая на принтере, для детей и их родителей – прихожан Свято-Троицкого храма в Курске.
Дальше в книге шли рассказы «Домовой», «Хата-моргата и дуб-семицвет», «Тимошка прилетел!», «”Восток”-Озерки».
Вот про этого Тимошку читать мне уже не было мочи… Предательская моя натура и тут дала о себе знать: то и дело сглатывая комок, стыдилась подступающих слёз. Нельзя же принимать близко к сердцу простенький рассказец про семьюстрижей… Тем более что всё у них закончилось благополучно…
– Да, нервишки надо лечить, – напомнила я себе, откладывая на время книгу «Домовой». Но дело, конечно, было не в том, что взволновал меня рассказ о птицах. Волнение от радости узнавания пришло ещё раньше…
Ну, вот, бывает же так: знаешь человека несколько лет, он даже в некотором смысле твой начальник, руководитель. Председатель правления писательской организации. По привычному порядку вещей глядишь на него чуть остранённо, как бы издалека. Ну, прочитаешь что-нибудь… Любопытно же. Три малогабаритных томика его сочинений были уже пролистаны навскидку, для общего впечатления. Тогда, попервости, больше интересовала публицистика, интервью, – хотелось получить отчётливое понятие о руководителе организации, в которую привела судьба и в которую довелось войти почти как в родную семью, где тебе всегда рады.
Серьёзность подхода или другое что сработало, только ничего похожего на нынешнее волнение тогда, при первом знакомстве с книгами, не возникло. Разве что почтение с оттенком восхищения: серьёзный человек – и с юмором! Живой, однако! Это ободряло, рождало чувство доверия к новой, «приёмной семье».
Пробуждение любопытства и ощущение особенной радостиузнавания, обнаружения «родственных» связей было обусловлено совпадением в некоторых биографических обстоятельствах. Ну, не то чтобы совпадение… А вот с «гербовой бумагой» у меня тоже вышел казус…
В детстве и в школе и дома получала я подарки в честь дня рождения  9 мая. В школе – праздник, День Победы, гремит музыка, на уроки приходят ветераны в медалях. Мы все в белых нарядных фартучках и гольфах до колен, с белыми бантами в волосах. На переменках кружимся от весенней ошеломительной радости, сцепившись ладонями и наступая на ноги друг другу. Дома тоже поздравляют, конфеты, застолье…
И вот наступает момент, когда, достигнув «гражданского» возраста и получив в районном центре соответствующий документ, везу домой эту «краснокожую паспортину» и, наконец-то отдышавшись от бега при попытке успеть на рейсовый автобус, заглядываю ей вовнутрь
Дата рождения, указанная там,озадачила... Неужели придётся менять документ? Они же ошиблись!
Дома выяснилось, что в свидетельстве о рождении у меня тоже стоит 10 мая.
– Когда же я родилась?– чуть не плача спрашиваю у матери.
– А кто там помнит… Записали уже после праздника. А роды начались ещё до полуночи, часов в десять… Вот и поздравляем тебя девятого... Праздник же!
Когда вышла замуж, в семье супруга суеверно решили: заранее поздравлять нельзя, надо как в паспорте, ждём десятого! Да и праздника тогда никто почти уже не помнил, начало 90-х ведь было…Только один человек  – школьная подругаИра Комаринская, с которой сидели за одной партой (ныне почётный учитель РФ), по старой школьной традиции звонила мне девятого мая и поздравляла, как когда-то в классе, сначала с Днём Победы, а после уже с днём рождения.
Потому, когда прочитала у Николая Гребнева о двух его родинах, не удивилась, потому что у самой – целых два дня рождения.
 
Пишу как означено в метриках: родился в селе ЧерниченоКонышёвского района Курской области…
Однако в том и закавыка – это не так! Родился я в другом месте – в Коммунаре, сахзаводском посёлке, что на самом юге Курщины.
Привычно рассказывал, писал и даже гордился пролетарской своей родиной во всякой школьной необходимости до самого аттестата зрелости.
И вот приношу номерной гербовый лист домой…
Взяв в руки аттестат, отец вдруг заявил: «Вот те раз! …Документ надо переделывать… Да, действительно: родился ты в Коммунаре, в доме у деда Тимони, все об этом знают, но в свидетельстве твоём, хоть ты там сроду и не был, записано ведь Черничено!»
Не воспринимал я эту паспортную родину долго…
 
Вот так, с самого начала повести о детстве «Родина моя…», которую автор назвал обыкновенной «биографией», стала примечать в его прозе«вешки», всё более утверждающие меня в мысли о таинственном нашем родстве, которое ведь не обязательно должно быть по крови. Гораздо чаще оно встречается в нашей жизни в том виде, что трудно описуем и не поддаётся чётким обозначениям, но для самого человека, чувствующего это родство, совершенно отчётлив и неопровержим, – ибо кто может усомниться в искренности собственных чувств?! – в том виде, который нередко называют родством по духу.
Сам автор «Родины моей…», пожалуй, усомнился бы в правомерности таких моих допущений. Дескать, выдумать легко это экзальтированному читателю. Такому про что ни напиши, всё ему будет близкое и родное, потому и готов он плакать и умиляться по всякому поводу. Да и с критика такого спрос невелик. О художественных и иных достоинствах книги он будет судить только по одному критерию, а именно: по количеству слёз, упавших на ту или иную страницу. И если в каком-нибудь месте листы покоробились от оросившей их влаги, будьте уверены: это лучшее произведение в книге, если читает её такой вот чувствительный, истомлённый экзальтацией критик.
Три книжных тома «про три гребневских Дома»(напомню: речь о трёхтомном изданиисочинений прозаика и публициста, где рассказано о трёх масштабных проектах Н.И. Гребнева – Издательском доме «Славянка», Доме литератора и Доме детской и молодёжной печати)  у такого критика будут зачитаны в разной степени и на разный манер.
 
Том первый. «Домовой»
«Домовой», к примеру, без конца раскрывается и бесцеремонно разгибается то в одном, то в другом месте, так что «бревенчатой» обложке с птицей Фениксом в окошке уже с трудом удаётся удерживать вмещаемое: то одна, то другая страница с карандашной пометой на полях норовит оторваться и улететь. Впрочем, пока на месте и птица, и страницы…
Зато стилизованная веточка земляники в клюве той птицы напоминает мне о стихах Игоря Шкляревского, в которых улетают не страницы из книги, а то, что на них написано:
Мелькнули в книге белые страницы,
И не пеняй на типографский брак.
С четырнадцатой – улетели птицы,
С шестнадцатой – ручей удрал в овраг!
И лес в леса ушёл из этой книги –
Опять стоит на берегу Днепра.
И две строки о спелой землянике
лежат на дне прохладного ведра.
У Николая Гребнева нет «белых страниц», из его книги не улетает ни птица Феникс с обложки, ни стриж Тимошка, и не удирают в овраг на Лысой горе ни хата-моргата, ни дуб-семицвет. И так же стоит на правом берегу Тускари, как лес на берегу Днепра, «престижный градострой» с тем самым домом, с высоты девятого этажа которого однажды «возрадовался открывшейся панораме» Евгений Иванович Носов, выйдя на балкон писательской квартиры. Но только не две строки о спелой землянике, а несколько страниц рассказа о грибах оказались на дне гребнёвского ведёрка… Как и полагается писателю – вместо самих грибов…
Присев на пенёк, поймал себя на мысли: а ведь здорово, что грибов нет! Приехать просто так полюбоваться лесом – и редкость, и роскошь. Ах, как хорош осенний русский лес! Разве воспримешь это очарование с ножом, палкой и ведёрком в руках. С мольбертом – да!
И тут уж, разумеется, возникнет рядом фигура Евгения Ивановича с его речью о Клюквинском лесе:
«По мне вся эта сторона – заповедная! Левее от железнодорожной просеки – поляна. Там тот самый дуб – «Среди долины ровныя…», – если помнишь мою живопись. Надо бы съездить проведать – недосуг пока что. Поодаль озерцо Линёво. А вон там, справа, за лесной окраиной, Толмачёво. Если отсюда встречать восход, аккурат в середине января, – начинается он как раз с тех мест. Ну, а по осени, вишь, лес наряжается разноцветьем: где тополиные рощицы – там блёклые краски, сосновые борки, понятно, в тёмной зелени, берёзы – в позолоте… Дубовые рощицы и те разные. Наш Петя Сальников любил собирать боровички в Братской роще. Это вправо, сразу за переездом. Дубы там растут посемейно, бывает до десятка в гурте. А у Миши Еськова своя делянка – чесночными грибами забавляется. Сам грибок с ноготок, а тронь – запах на всю поляну».
 
И хата-моргата и дуб-семицвет в повествовании Николая Гребнева – от внучки Александры. Ей за эти придумки Евгений Иванович «пятёрку поставил», а писателя предупредил, что если бы он сам сочинил такое, то получил бы за это двойку.
– Небось сам придумал? Фата-моргана пригрезилась?!
И тут же избавил меня от протеста и возражений.
– Ладно уж, верю. Конечно же, не сам, ибо на такое бузотёрство ты не способен.
Первая мелькнувшая мысль – лучше бы не затевался с этой «хатой…». Но Евгений Иванович бросил спасательный круг.
– Если ж Александра, скажу тебе – гениально! Действительно, так могут только дети…
С лёгкой душой я благодарил дорогого гостя за встречу. Он в свою очередь говорил, что сам нуждается в общении не меньше.
Евгений Иванович взял посошок.
– Хм, хата-моргата… Надо же! Образ понятный, тем и забавный. Без рифмы смысл, конечно, теряется. И что интересно – на иностранный не переведёшь, да и по-русски запросто не объяснишь. Так-то вот, загадочный ты наш…
 
Том второй. «Нетореной дорогой»
 
Вторая книга – «Нетореной дорогой» – с обложкой «в камне» и с Бояном в окошке. Выглядит неприступнее, основательнее, много строже, чем «Домовой».
Однако же Бояна из тёмного окошка почему-то хочется пересадить, причём вместе с гуслями… На то самое окно девятиэтажки по улице Хуторской, где жил Гребнев и куда закатывалась на восходе «малиновая коврижка», прихотью созерцающего её прозаика-лирика тут же обращавшаяся в «роскошный каравай». А ещё туда вернулся однажды весной, уже вместе с подругой, спасённый внуком от кошки стрижонок Тимошка, чтоб заселить родовое гнездо.
Впрочем, Боян в окошке «каменного» тома-дома, у самого начала «нетореной дороги», само собой, закономерен и объясним. За первую свою книгу рассказов и очерков «Чужая родня» писатель удостоился премии, которая будто специально для него и была придумана учредителями. Будто ради осуществления его детской и дерзкой мечты они дали ей такое название – Международная премия славянского единства «Боян».
…А дело было так:
В череде прочих дел доверяли мне возить из райцентра в школьный буфет хлеб и булочки, заодно выполнял всякие заказы от селян.
…Однажды привёз для распространения книги курских писателей. Оставил себе, что приглянулась – на обложке мальчишка в шляпе с удочкой. То был первый сборник рассказов Е.И.Носова «На рыбачьей тропе». И не случайно! Рыбалка – неутешная моя отрада и доныне. Мог ли я знать, даже мечтать в ту пору, что такое возможно: придёт заветный день, и этот самый что ни на есть настоящий писатель вручит мне рекомендацию в свой круг – Союз писателей России. И в свою очередь буду писать очерк о том, как вместе ездили на рыбалку…
А тогда я поставил книгу на полку в соответствии с ростом. В нашем доме с высоченными потолками стеллаж был во всю стену, и у каждого в семье был свой книжный ряд. Читая «программное», я нет-нет да и заглядывал в нижние полки, где были сказки.
– Не забывай при этом Чехова и Шолохова… Дочитал бы Гомера, – торопил меня отец, – вот наверху – это всё тебе – Боян ты наш… с Козининого бугра, – добродушно обзывался он. – Гуслей тебе не хватает…
 
С Бояном мы, кажется, всё выяснили, но надо, пожалуй, ещё уточнить, почему это он –  «с Козининого бугра»…
…Этот бугор – карагодное место возле нашего школьного дома, пятачок земли, утрамбованный так, что на нём не росла трава. Среди прочих ребячьих забав были и вечера сказок – предмет особенной моей гордости. На Козинином бугре пересказывал я прочитанное. Взрослые умилённо радовались: из «припальных» не стреляют, значит, все пацаны с Колькой Школьным. Долго ли коротко, но книжным сказкам пришёл конец, и я вынужден был придумывать свои былины о Чёртовом лесе, самом дальнем и загадочном в окрестных местах. Казалось, мои сказки не хуже писанных. Но вот один из пацанов, Сашка-грамотей, сын учительницы, вдруг заявил:
–Да брехня это, нет таких сказок на свете! Ненастоящие они! А если есть, докажи – покажи книжку…
Конфуз усугублён был тем, что возразить я не мог, – обман раскрылся! «Оказывается, Колька – брехло!» Никто не пытался защитить меня, кроме младшего братишки. Понурые, мы шли домой.
– Мы докажем этому противному Сашке – сказки правдишние, – сжимал кулачки Василий.
– Докажем, я тебе обещаю!
Тогда я был зол на обидчика… Нынче весьма благодарен! Желание «доказать» обернулось в мечту и стало жизненной потребностью.
 
Вот теперь, кажется, и нам всё ясно… Стать Бояном Николаю Ивановичу Гребневу пришлось поневоле… Жизнь заставила…
…И вот, Боянкурский (а ещё Гребнева называют курским Прометеем!), сидя с гуслями с тёмном проёме окошка своего каменного дома, теперь вдохновенно волаетнам о свободе… той самой, которую даже корова весной на рогах ощущает… (Словцо это – «волает» – позаимствовала  я  у  Бориса Агеева, он как-то в письме написал мне его, я и запомнила)…
Хмельной весенний воздух, наверное, вскружил бурёнке голову – никак не хотела она возвращаться в стойло. Уж так и сяк – намаялись мы, гоняя её по двору. Коррида, только наоборот. И вдруг Зорька разогналась, рогами вышибла дощечки из ветхого квадрата калитки, сорвала её с петелек и помчалась на выгон с этим деревянным ожерельем свободы.
 
А ещё хороша у него песнь о «первом среди сильных», «храбром воине» Петре Чеканове, нашем земляке.
(Справка:Пётр Филиппович Чеканов – сельскохозяйственный деятель, участник Великой Отечественной войны, Герой Социалистического Труда, почётный гражданин города Ярцево Смоленской области; родился 7 июля 1920 г.вКасторенском районе  Курской области, работал комбайнёром совхоза «Олымский»; на войне потерял обе ноги, так что вместо ног у него были металлические протезы).
Вслед за всемирно известным русским буревестником Максимом Горьким «безумству храбрых» поёт и курский Боян свою песню:
Напрасно люди к такому понятию, как самолюбие, относятся с оттенком иронии и не воспринимают его как великую движущую силу. Не будь у Петра самолюбия, сидеть бы ему на печи да гладить кирпичи…
 
Может, и прав тут Боян касательно движущей силы, хотя в некоторое противоречие с традиционной моралью он всё же вступает – не уважает русская христианская традиция это качество в человеке, самолюбие, но всякое достойное проявление мужества и силы предпочитает величать дерзновением. Думается, Бояну нет дела до этих тонкостей, потому как самолюбие всё ж таки не самомнение, и если позволяет оно человеку достигнуть высоты духа и профессионального совершенства (вопреки болезненному несовершенству своего тела; мы же говорим о герое Петре Чеканове), то, значит, и неважно уже, как оно называется, а только очевидно, что в умелых руках оно человеку не повредит.
А коли так, можно Бояну и похохмить немного, чтоб не походил его рассказ на газетную передовицу эпохи развитого социализма:
Однажды в самый разгар страды в диспетчерском пункте зерносовхоза «Солгоновский» приняли телеграмму: «У Чеканова сломалась нога. Пришлите электросварку»…
 
Ну, понятно, не анекдот. Было в действительности. Только на пункте-то не догадались, что тут без шуток. А вот сам Пётр Филиппович любил подшучивать над собою, когда партийно-хозяйственные комиссии пытались выведать секрет его первенства в своём деле:
«Есть у меня главный секрет, то, чего никто сам по себе в жизнь не применит… ноги у меня железные, потому и не знают усталости».
Комиссия не верила, принимала за шутку.
Однако же, как свидетельствует Боян, «Чеканов, «подкованный» железом (как лесковская неутомимая блоха? – М.М.), работал с таким рвением, что не выдерживала даже его «собственная» сталь».
Отсюда мораль этой героической песни, кажется, такова, что у истинного подвижника своего дела (будь то молитва монахаили комбайнерская страда) усталости не знают не «ноги» или «руки», а прежде всего – могучий дух. Вот же, и сталь сломалась, а дух – выдюжил!
 
Том третий. «Сила неодолимая»
 
Словно сокровенный символ этого неутомимого духа, витает в небесном окошке третьего, «кирпичного» тома-дома Николая Гребнева (на «стене» которого значитсяназвание «Сила неодолимая»)ширококрылая голубица, белоснежной чистотой своей ободряя и просветляя и наш, читательский дух.
Есть в этом томе удивительный рассказ. Называется он «Псы и голуби». Написан был одним из первых в творчестве писателя, аж в середине восьмидесятых годов прошлого века, а именно в 1984 году.
Много ли писали о нём критики, был ли он вообще на виду у читательской публики, трудно сказать. Но сегодня подумалось об этом давнем произведении, может быть, не случайно, не по личному произволу и предпочтению...
Эпиграфом к рассказу Николая Гребнева «Псы и голуби» я поставила бы слова из стихотворения Глеба Горбовского:
Цветы полевые растопчут стада,
затмит пролетающий спутник звезду.
Я верю, что правду спасёт красота.
Но кто от неправды спасёт красоту?
Верится, что это сама жизнь подвела меняк нечаянному открытию, подсунула в руки томик с обложкой, стилизованной под кирпичную стену дома, в арочном проёме окна которого, на глубоко-синем фоне далёкого бездонного неба, раскинула крыла та белоснежная голубица. Может,случайно пролетала она мимо, а может, спустилась откуда-то из-за облака именно к этому окну, чтобы встревожить обитателей дома, поманить их белым крылом своим к вечному совершенству…
...Всё постепенно: красота
подспудно зреет в юном лике,
цветок на куполе куста,
тревога в журавлином крике,
всё, всё – внутри нас и вокруг –
заботе внемлет безупречной:
не перестраиваться вдруг,
но – совершенствоваться вечно!
Разве могло быть случайностью, что эти стихи прекрасного поэта Глеба Горбовского, недавно ушедшего, вдруг «запросившегося в просторы небес», пришли, прилетели ко мне вместе с голубкою, красота которой явилась поводом для неожиданных обобщений…
Сила неодолимая повлекла меня далее простенького сюжета и незамысловатой коллизии гребневского рассказа. И вот уже открывается новая красота в том, что зримо и грубо, как всякое житейское нестроение, как всякий конфликт, выпирало-топорщилось «прозой жизни», заслоняя глубинный, неподвластный, быть может, и автору, но предвечно задуманный в слове таинственный смысл.
Восточный ветер, стремительно пересекая широкую долину Тускари, вихрями обрушивался на её грудастый берег, на всё то, что противостояло его неистовой силе. Надсадно выли провода, звонко лязгала сорванная где-то кровля. Крикливые чёрные птицы кувыркались над крышами, тщетно пытаясь найти укрытие.
Из закоулков, прилегающих к Хуторской, было видно, как из-за горизонта неисчислимой ордой шли облака. Озарённые закатным солнцем, багрово-красные, взмывали они над крутояром вверх, таяли в небесной круговерти, не обронив и капли влаги. Вероятно, с солнечной стороны поверху навстречу шёл сухой, могучий поток, а здесь, где долина отчуждалась от возвышенности водной межой, пролегал воздушный фронт.
 
Николай Гребнев называет себя учеником Евгения Носова, и это тем более очевидно, когда читаешь два первых абзаца его рассказа «Псы и голуби». Думаю, не только у меня возникает ощущение, что здесь есть оглядка, ну может, бессознательная, на ту самую тучу, с которой, по мнению многих исследователей и обыкновенных читателей, начинается русский писатель – творец одного из шедевров лирической прозы, рассказа «Шумит луговая овсяница».
Автор необыкновенного, необычного учебного пособия для вузов «Введение в экофилологию» (то есть экологическую филологию, в центре внимания которой язык художественной литературы как главный защитник единства нации), заслуженный деятель науки России, профессор Курского университета Александр Тимофеевич Хроленко в своём учебнике цитирует начало рассказа Носова как образец «красоты и мощи» русского языка, иллюстрируя свою мысль о необходимости защиты и сбережения русской речи:
В середине лета по Десне закипали сенокосы. Перед тем стояла ясная недокучливая теплынь, небо высокое, ёмкое, и тянули по небу вразброд, не застя солнце, белые округлые облака. Раза два или три над материковым обрывистым убережьем сходились облака в плотную синеву, и оттуда, с хлебных высот, от полужских тесовых деревень неспешно наплывала на луга туча в серебряных окоёмках. Вставала она высокая, величавая. В синих рушниках дождей, разгульно и благодатно рокотала и похохатывала громами и вдруг оглушительно, весело шарахала в несколько разломистых колен, и стеклянным перезвоном отзывалась Десна под тёплыми струями ливня. Полоскались в весёлом спором дожде притихшие лозняки, набухали сахарные пески в излучинах, пили травы, пила земля, набирала влагу про запас в кротовые норы, и, опустив голову, покорно и охотно мокла среди лугов стреноженная лошадь. А в заречье, куда сваливалась туча, уже висела над синими лесами оранжевая радуга. Оттуда тянуло грибной прелью, мхами и умытой хвоей…
…Туча Евгения Носова пролилась и благодатной влагой напоила плодородную русскую почву. Это была вторая половина семидесятых годов, а именно 1977-й. К середине восьмидесятых, когда писал свой рассказ Николай Гребнев, «неистовая сила» «неисчислимой орды» уже медленно и неуклонно приближалась «из-за горизонта» к пределам державы, через год объявившей новый курс – на перестройку. Напрасны были предостережения поэта: не перестраиваться вдруг, но совершенствоваться вечно!«Битва ветров», сухих и бесплодных, кажется, длится до сих пор…
А писатель, оставаясь верным родному русскому слову, пытается быть «над схваткой», как когда-то француз Ромен Роллан, ища опоры в том, что незыблемо, что не сгорит в «пожаре», разгоревшемся «в лесу Европы» (как выражается Роллан) и ныне перекинувшемся к нам…
 
Впрочем битва ветров вскоре перестала интересовать Володьку. Шквалистый ветер мог опрокинуть голубятню, и он крепил её к плоской крыше казённого гаража, всё с большей тревогой поглядывая туда, где в мареве поднебесья едва заметными точками мерцала пара голубей.
То была Монашенка с Саксонцем – чистопородным гонным голубем. Монашенка – первогодка. И на развод её Володька оставил из-за редкостного её наряда. Аспидно-голубые крылья. Маховые перья с белой каёмкой. Матово-чёрный хвост со светлой поперечиной. Но самое привлекательное – «галстук», оперение зоба. Винно-красное пятно словно таяло и расплывалось на груди в маково-голубые цвета. Любуясь роскошьем Монашенки, не раз думал Володька, в скольких-то голубиных поколениях таилась и всё же отозвалась на свет Божий эта дивная красота…
Как и в поколениях человеческих, где «красота подспудно зреет в юном лике» (Глеб Горбовский), вызревает, оказывается, и в голубиных поколениях дивная красотаБожья.
И нет сомнения, что это она, Володькина любимая голубка-первогодка победно реет на обложке гребневского тома. Да, конечно, оперение Монашенки не было белым, а как раз наоборот – «Аспидно-голубые крылья. …Матово-чёрный хвост…».  Ну и что ж с того?  Ведь и человек не остаётся в земном «оперении», когда возносится душою своею, как Володькины голуби, «в безмятежную, бездонную высоту».
Но прежде предстоит ему на земле преодолеть и шквалистый ветер, и лютую ненависть, и злобное рычание диких свор
 
Об этом рассказе я уже писала в статье «Псы и голуби: о парадоксах прозы Николая Гребнева и Валерия Латынина» (напечатано и в журнале «День литературы», и в антологии лауреатов Носовской премии, 6-й выпуск), но можно и тут чуть-чуть напомнить сюжет, только уже с иными акцентами.
Володька, бывший десантник, у которого воспоминания об армейской службе были ещё свежи, в штормовую погоду забрался на крышу гаража, где была оборудована его голубятня, чтоб подвергнуть испытанию пару своих любимых чистопородных голубей. Подброшенные Володькой вверх, будто камни, голуби, достигнув положенной высоты, стремительно расправили крылья и ушли высоко в небо. В эту минуту на голубятню заглянул дед Евсей, местный сторож, бродивший по округе в сопровождении стаи бездомных дворняг.  Евсей полюбовался красотой уходящих в бездонное небо Володькиных голубей, а после начал рассуждать о том, что это птицы необыкновенные, Божьи. И Володьке говорит: «Ты во-о-он какой из себя, а в небо тож ладишься…» И голуби Володькины восхищают его как самая настоящая Божья красота, не чета его собакам…
– И то, – согласился дед, задрав голову, снова загляделся на голубей и спросил вдруг: Слышь, Володь, я вот чё подумал-то… Почему у тебя – голуби, а у меня – собаки, а? Отчего так?
– Что ты привязался…
– Отчего тебе голуби дороже, а мне – собаки? – не унимался дед Евсей.
– Сам ты голубь, дед…
– Ай, вправду ты сказал, в точку. О другом мечталось, да не вышло. Нестыковка, брат: душа голубиная, а дело… дело у меня псовое…
 
Дед играет словами. Это ещё не та «псовость», от которой холодеет душа человеческая. Напротив, его «псовое дело» – тепло, забота. Щенка Володьке принёс, чтоб местные живодёры его живьём в костёр не кинули, как опутанных голубей кидают.
Нет сомнения, что автор, называя свой рассказ «Псы и голуби», не подразумевал при этом противопоставления, скажем, «отцов» и «детей», деда Евсея с его беспородными, зато преданными псами и Володьку с его чистопородными великолепными голубями. Может, он вкладывал в такое заглавие какую-то долю философского обозначения земной (псы) и небесной (голуби) красоты?
И когда открывается многослойный подтекст рассказа, становитсяочевидным и новый смысл, которого автор, может, сам и не предполагал.
Действующие лица словно разделились на два лагеря, на два человеческих типа, из коих один – псы, а другой – голуби. При этом дед Евсей с его приблудными псами явно стремится в «голуби», поближе к Володьке и его голубятне. А вот те, кто бросал голубей живьём в огонь, кто метал железную арматуру и камни Володьке в голову, кто подступал к нему с заточкой и рваным куском водопроводной трубы, вот это – псы, живущие «по диким законам своры».
Так что по всем идейным соображениям, проступающим сквозь канву повествования, как соль сквозь отсыревшуюстену кирпичного дома, сопровождающая деда Евсея свора дворняжек – это тоже «голуби»! А вот та свора, у которой дед Евсей не решился несчастного спутанного голубя отбить, брошенного затем в костёр, эта свора пострашнее будет… Эти уже ни перед чем не остановятся, этим веселее нет занятия, как надругаться, растоптать небесную красоту…
 
– Ах, красота-то какая! На земле дворно, да не просторно, а там благодать! – дед снял картуз, чтобы не сдуло ветром, расправил седые усы, словно по случаю торжества, и для крепости расставил ноги. – Ах, батюшки! – продолжал восторгаться он. – Так высоченно, почитай, в Божьих апартаментах! А небось, оттудова всё видать…
И, налюбовавшись, дед Евсей взялся «пофилософствовать»:
– Отраду для души можно, конечно, найти. А вот красоту – не каждому, не всякому – только сильному!
 
И так же, как в «Повести о Петре Чеканове», здесь не только и не столько о силе мышц человеческих, а о силе духа. 
Повесть написана через 15 лет после рассказа «Псы и голуби» (1984 и 1999), но в конце её всё та же мысль о недосягаемой, священной в этой своей недосягаемости красоте. Только в первом случае красота олицетворена голубкой, а во втором – возлюбленной, её глазами:
И всё ещё ему чудится: далеко-далёкое, призрачное, как мираж, видение: в родной Евгеньевке, на тихой улочке, за калиткой, под сенью берёз и сирени красная в цветочках косыночка и грустные прекрасные девичьи глаза…
 
Казалось бы, здесь горькая память о том, что «не стала любимая, сердцу милая девушка его наречённой» (испугалась она, когда вернулся он с войны без ног). Но тогда нам трудно будет признать героический образ Петра Чеканова победительным.
Тогда, значит, всю жизнь томился он своей неразделённой любовью, хоть и «дом построил, двух сыновей и дочь вырастил»? То есть оставалась в жизни какая-то ложь? А у личности было раздвоение?
Нет, не смог бы он стать победителем, если б всю жизнь горел в его сердце «вместо пламенной любви огонь обиды», как поначалу предполагает автор. Не обида сделала его сильным, а мужество её перетерпеть и простить!  И тот образ «прекрасных девичьих глаз», что может показаться лишь миражом любовным, должен пониматься нами как символ любви, которая, оставаясь недосягаемой, всю жизнь вела его и вдохновляла, ничуть не мешая любить живую реальность и тех людей, которые были рядом с ним в этой реальности.
Чем отличается такая животворная любовь от томительной любви-тоски, можно уяснить себе, если вспомнить, к примеру, повесть Виктора Астафьева «Пастух и пастушка». Трогательная любовь девятнадцатилетнего лейтенанта Бориса Костяевасдевушке Люсе, хозяйке одной уцелевшей после боёв избушки, где располагается на ночлег его взвод, вспыхнув за одну ночь, овладевает лейтенантом настолько, что приводит его к душевному недугу.Получив в общем-то лёгкое ранение и оказавшись в санитарном поезде, Борис тем не менее умирает. И умирает он не от раны, а от тоски. «Тоска эта красной и жаркой корью испекла его душу, высушила её до пустоты». Страшные слова. Астафьев предполагал сочувствие для своего героя. Однако Михаил Лобанов, комментируя их, заметил, что «представление о трагедии изменяется, когда знаешь, какой была судьба командиров взводов на войне, когда они обычно гибли в первый же час наступления».
Вспомним, что точно так мог погибнуть и сам Михаил Петрович, раненный уже в первом своём сражении на Курской дуге. Потому неприемлем для него герой, умирающий от тоски по возлюбленной, не сумевший побороть соблазн саможаления и обиды на людей, затеявших войну.
А вот курский солдат Пётр Чеканов, потерявший на войне один глаз и обе ноги, из-за чего и любимая оставила его, не умер от жалости к себе, а победил и войну, и самого себя! Стал Героем Труда и почётным гражданином города, в котором последние годы жил.
 
Вот и Володька в рассказе «Псы и голуби», прижимая любимую голубку к груди, – мёртвую, как бы уже недосягаемую, не могущую уже дать ему радость обладания земной её красотой – выпускает остальных голубей на волю, радуясь вместе с ними их свободе.
Нет здесь томления и горечи – «Тягостные чувства смешались со светлым восприятием всего…»
И образу Петра Чеканова через пятнадцать лет писатель «подарил» этот нетягостный ореол. Дал характер, в котором пережитые боль и обида не заслонили окончательно свет, а только «смешались» с врождённым внутренним светом Петра Филипповича, что и позволяло ему сохранять «светлое восприятие всего» в течение длительного периода мужественной борьбы за право быть «равным» физически здоровым людям, которые когда-то решили, что он слаб и беспомощен.
Здесь та же идея спасительной силы красоты.
«Прекрасные девичьи глаза» стали символом стремления к идеальному в самом себе. Это не образ любви-вожделения, любви-тоски. Это, напротив, образ смирения, принятия жизни как она есть во имя того, что остаётся в ней свято. Это не та красота, которая «страшная сила». Это именно та, которая, по Достоевскому, спасёт мир...
 
…Удивительные созвучия иногда возникают между произведениями разных писателей, в разные годы размышляющих, каждый по-своему, о красоте…
<…>
А если это так, точто есть красота
И почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
(Николай Заболоцкий)
 
Видимо, каждому художнику мысль о красоте ниспосылается независимо от других. Но в художественном слове каждого из них мы начинаем слышать какую-то общую, роднящую их мелодию…
Вот дед Евсей у Николая Гребнева никак не может успокоиться и, задрав голову к небу, захлёбывающимся от восторга голосом снова и снова повторяет:
Ах, красота-то какая, какая красота!
Вот такой же старик, только более образованный, интеллигентный, в повести «Запретный художник» Николая Дорошенко, в величайшем восхищении рассматривая картины художника Шадрина, задумчиво произносит: 
Среди такой красоты да прожить бы всю жизнь…От начала и до конца прожить!
Может показаться, что говорят они о чём-то внешнем, о какой-то материальной земной красоте: о чистопородном голубе или прекрасной живописи на картине гениального художника…
И даже Достоевский, кажется, не без восторга перед великолепием внешнего облика своей роковой героини Настасьи Филипповны вдруг задумался о силе явленной красоты…
Но если присмотреться, тостанет очевидно, что сквозь все внешние проявления просвечивает красота «неявленная», та красота, которую являет, по слову апостола, «сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно пред Богом» (1 Пет. 3:4).
И «документальный» герой Пётр Чеканов, и литературные герои Володька и дед Евсей, как и Антоновна из рассказа «Райские яблоки» или дед Пантелей из рассказа «Грачи», все они, эти бесхитростные персонажи прозы Николая Гребнева, конечно, даже не подозревают, насколько они красивы!
Борис Агеев в очерке «Старший брат» (из цикла «Собиратели») сказал удивительные слова о своём собрате по цеху, вспомнив его давнее могучее деревенское имя – МыколаГребнёв (могучее, потому что он из тех, кто, по слову Агеева,по коридору идёт – стены гнутся):
«Его рассказы, как это становится всё заметнее, согреты особым отношением, когда повествование касается того, что он любит. Читатель чувствует сердечным чувством, как автор обживает, отепляет внутренний мир героев своих рассказов, образ самого рассказчика. Читатель приближает их к своему сердцу, возвращается на страницы его рассказов, выделяет любимые эпизоды...»
Да, тутБорис Петрович прав.Ия – один из таких читателей.
И не всеохватный анализ творчества Николая Гребнева предполагался мною, а только несколько «приближений к сердцу»…
 
9 августа 2022 г.
 

Рубрика:
Раздел сайта:
Раздел сайта:


Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика

Вход в аккаунт

Main menu 2

EU Copyright | Stati